Читать онлайн книгу "Афродита, или Античные манеры"

Афродита, или Античные манеры
Пьер Луис


Странный, пронизанный чувственностью и вместе с тем печалью античный роман разыгрался на улочках эллинистической Александрии накануне новой эры. Этот мир ещё не знал о нарождении Христа, и весь был пропитан чувственной любовью. Жертвами этой любви становятся куртизанка Хризис и влюблённый в неё до беспамятства скульптор Деметриос. Сила любви заставляет его решиться на преступление, чтобы завоевать сердце той, которая привыкла измерять силу любви количеством заплаченных за неё денег…





Пьер Луис

Афродита или Античные манеры



Pierre Lou?s

Aphrodite



© Л. И. Моргун. Редактирование, сверка перевода. 2020


* * *




Пьер Луис и его роман









В настоящее время наблюдается небольшое движение неопаганизма, натурализма, эротизма, мистического и материалистического, возрождение тех исключительно чувственных религий, в которых обоготворяется женщина вплоть до того, что есть в ней сексуально безобразного. При помощи метафор можно придать мягкую красоту бесформенному и обожествить иллюзию. Пресловутым выражением этой тенденции была "Афродита" Пьера Луиса ["Афродита – античные нравы" (фр.; первый роман Пьера Луиса, 1896)], успех которой как бы задушил ароматом роз разные другие попытки возродить чувственную романтику.

Это не исторический роман, подобно "Salambo" или "Tha?s", хотя форма его и ввела в заблуждение наших критиков, старых и молодых. Основательное знакомство с александрийскими культами и нравами позволило Луису нарядить своих героев в костюмы и имена, похожие на античные. Но книгу эту следует читать, отбросив все эти предосторожности, все эти внешние покровы, которые здесь, как и в романах XVIII века, служат лишь ширмами с изображенными на них священнодействующими фаллоносцами. За этими ширмами – нравы, поступки и желания, имеющие несомненно современный характер.

С распространением искусства к нам снова вернулась любовь к наготе. В эпоху расцвета кальвинизма нагота изгонялась из нравов, и она нашла себе приют в искусстве, которое одно только и сохранило ее традицию. В древние времена и даже в эпоху Карла Пятого, ни одно празднество не обходилось без процессий обнаженных прекрасных девушек. В то время настолько не боялись наготы, что женщин, уличенных в адюльтере, голыми водили по улицам. В мистериях такие роли, как Адам и Ева, исполнялись артистами без всякого трико – отвратительной роскоши нашего времени. Любовь к нагому телу, особенно к нагому женскому телу, с его прелестью, с его вызывающей откровенностью, свойственна народам, которых не успела еще окончательно терроризировать церковная суровая реформа. Как только идея наготы будет принята, наши тяжелые костюмы уступят место свободным, легким одеждам, нравы смягчатся, и лучи плотской красоты осветят всю скуку нашего лицемерия. "Афродита" своим успехом возвестила ренессанс нравов, в которых должна найти себе место свобода. Появившись вовремя, она имеет ценность литературного противоядия.

Но сколько лжи в литературе подобного рода! Все эти женщины, вся эта плоть, все эти крики, все это звериное сладострастие, – какая все это суета, как все это жестоко! Самки грызут мозжечки и проглатывают мозги. Изверженная мысль куда-то исчезает. Душа женщин струится точно из раны. От всех этих сочетаний рождается отрицание, отвращение и смерть.

Пьер Луис сам чувствовал, что эта книга плоти логически приводит к смерти. "Афродита" заканчивается сценой смерти, погребением.

Это – конец "Atalа" (Шатобриан невидимо парит над всей нашей литературой), но переделанный и обновленный с таким искусством, прелестью и мягкостью, что мысль о смерти невольно соединяется с мыслью о красоте. Эти два видения, обнявшись, как куртизанки, медленно погружаются в тьму ночи.



Реми де Гурмон


Однажды Дионисий привел к нему трех куртизанок, предлагая ему выбрать ту, которая ему больше понравится. Аристипп оставил их всех трех, сказав в свое извинение, что Парис не был счастливее от того, что одну женщину предпочел всем остальным.

Затем он довел этих девиц до своей двери, где и распрощался с ними: до того легко ему было почувствовать любовь и снова излечиться от неё».

    Диоген Лаэртский (Жизнь Аристиппа).






Предисловие


Сами развалины древнегреческого мира поучают нас, каким образом мы в нашем современном мире могли бы сделать жизнь более сносной.

    Рихард Вагнер.

Мудрец Продик из Кеоса, процветавший в конце V-го века до Р. X., был автором знаменитой апологии, которую Св. Василий рекомендовал для размышления христианам: Геракл на распутье между Добродетелью и Сладострастием. Мы знаем, что Геракл склонился с сторону первой, и это дало ему возможность совершить ряд великих преступлений против ланей, амазонок, золотых яблок и гигантов.

Если бы Продик ограничился этим, то он написал бы только басню с весьма поверхностным символизмом. Но он был хорошим философом, и его сборник сказок «Часы», разделенный на три части, представлял нравственный истины с различных точек зрения, которое они допускают сообразно трем возрастам жизни. Маленьким детям он любил ставить в пример торжественный выбор Геракла; молодым людям он, без сомнения, рассказывал о сладострастном выборе Париса, и я легко представляю себе, что зрелым людям он говорил приблизительно следующее:

– Одиссей блуждал однажды на охоте у подножья Дельфийских гор, как вдруг он встретил по дороге двух дев, державших друг друга за руки. У одной были волосы, как у фиалки, прозрачные глаза и влажные уста; она сказала ему: «Меня зовут Арета». У другой сбыли слабые веки, тонкие руки и нежные перси; она сказала ему: «Я зовусь Трифея». И обе вместе продолжали: «Выбери одну из нас». Но хитроумный Одиссей благоразумно отвечал: «Как я могу выбрать? Вы неотделимы друг от друга. Глаза, которые увидели только одну из вас без другой, уловили бы лишь бесплотную тень. Подобно тому, как искренняя добродетель не отказывается от вечных радостей, доставляемых ей сладострастием, так и эта слабость была бы плоха без некоторого величия души. Я последую за вами обеими. Ведите меня». Едва он кончил, как оба видения слились, и Одиссей увидел, что он говорил с великой богиней Афродитой.


* * *








Женщина, которая играет главную роль в предлагаемом романе, – античная куртизанка; но пусть читатель будет спокоен: она не обратится на путь добродетели.

Она не будет любима ни святым, ни пророком, ни Богом; в современной литературе это будет оригинальным.

Она будет куртизанкой откровенно, пылко и даже с гордостью, присущей всякому человеку, имеющему известное призвание и занимающему в обществе то место, которое он сам себе свободно избрал; она будет иметь честолюбивое стремление подняться на высшую ступень; она и не подумает о том, чтобы её жизнь нуждалась в оправдании или в тайне: это требует некоторого объяснения.

До нынешнего дня, современные писатели, обращаясь к публике, менее предубежденной, чем молодые девицы и юные пансионеры, пользовались обыкновенно замысловатой военной хитростью, лицемерие которой мне совершенно не нравится: «Я нарисовал сладострастие таким, как оно есть, – говорят они, – чтобы тем самым возвеличить, добродетель» Я совершенно отказываюсь допустить подобный анахронизм в предисловии к роману, действие которого происходит в Александрии.

Любовь со всеми своими последствиями была для греков чувством наиболее добродетельным и наиболее порождающим величие. Они никогда не связывали с ним понятий бесстыдства и нескромности, которые иудейская традиция внесла к нам вместе с христианским учением. Геродот (I, 10) говорит нам просто: «у некоторых варварских народов считается позорным показаться обнажённым». Когда греки или латиняне хотели оскорбить человека, слишком часто посещавшего веселых девиц, они называли его «machus», что означает ничто иное, как прелюбодей. Но если мужчина и женщина, которые никогда не были связаны с кем-нибудь другим, соединялись, хотя бы публично, и как бы молоды они не были, то считалось, что они не приносят никому никакого вреда и их оставляли на свободе.

Отсюда видно, что о жизни древних нельзя судить по тем нравственным понятиям, которые мы получаем теперь из Женевы.

Что касается меня, то я написал эту книгу с простотой, какую бы афинянин вложил в передачу тех же самых событий. Я хотел бы, чтобы ее и читали с таким же настроением.

Если бы судить о древних греках по привившимся теперь понятиям, то нельзя было бы ни одного точного перевода их великих писателей дать в руки гимназисту седьмого класса. Если бы Муннэ-Сюлли играл свою роль Эдипа без пропусков, представление было бы прекращено по требованию полиции. Если бы Леконт де Лиль предусмотрительно не почистил Феокрита, его перевод был бы конфискован тотчас же по выходе в продажу. Аристофана считают исключением, но мы имеем значительные отрывки тысячи четырехсот сорока комедий, принадлежащих ста тридцати двум другим греческим поэтам, из которых некоторые, как например Алексис, Филетэр, Страттис, Еубул и Кратинас оставили нам чудные стихи, и никто ещё не осмелился перевести этот сборник, бесстыдный и очаровательный.

С целью защитить греческие нравы обыкновенно цитируют учение некоторых философов, порицавших половые наслаждения. Но здесь есть некоторое недоразумение: эти редкие моралисты относились с неодобрением ко всем без различия чувственным эксцессам, не делая различая между распутством в спальне и распутством за столом. Кто-нибудь, кто теперь безнаказанно заказывает в парижском ресторане для себя одного обед в шесть луидоров, был бы признан ими также виновным и не в меньшей степени, чем, тот, кто устроил бы среди улицы слишком интимное свидание и был бы за это присужден на основании действующих законов к году тюремного заключения. – Кроме того, на этих строгих философов античное общество смотрело обыкновенно, как на больных и опасных сумасшедших: над ними издевались в театральных комедиях, их избивали на улицах, тираны принимали их в качестве придворных шутов, а свободные граждане изгоняли их, если только не признавали их заслуживающими смертной казни.

Следовательно, современные моралисты, начиная с эпохи Возрождения и вплоть до наших дней, только путем сознательной и, умышленной подтасовки выставляют античную мораль, как вдохновительницу их узких добродетелей. Если эта мораль была великой, если она действительно заслуживает того, чтобы ее взяли за образец и следовали ей, то именно потому, что никакая другая не умела лучше отличить справедливое от несправедливого, приняв критерием Прекрасное, провозгласить право каждого человека искать личного счастья в пределах, которые ему ставит подобное же право его ближних, и заявить, что под солнцем нет ничего более священного, чем физическая любовь, ничего более прекрасного, чем человеческое тело.

Такова была мораль народа, построившего Акрополь, и если я прибавлю, что она осталась моралью всех великих умов, то я только констатирую этим ценность избитой истины, – настолько уже доказано, что высшие люди в умственном отношении, как-то артисты, писатели, военачальники или государственные деятели никогда не считали чем-то недостойным свою величественную терпимость. Аристотель дебютировал в жизни тем, что растратил все свое наследство с распутными женщинами; Сафо дала свое имя специальному пороку; Цезаря называли mochus calvus (лысый прелюбодей); – но и Расин не особенно избегал молодых артисток, и Наполеон не предавался воздержанию. Романы Мирабо, греческие стихотворения Шенье, переписка Дидро и произведения Монтескье равняются по смелости даже с произведениями Катулла. А хотите ли знать, каким изречением самый строгий, самый святой, самый трудолюбивый из всех французских писателей, Бюффон, ухитрился советовать любовные интриги? «Любовь! почему ты составляешь счастье всех живых существ и несчастье человека? – Потому, что в этой страсти только физическая сторона хороша, а моральная ничего не стоит».


* * *

Увидим ли мы когда-нибудь снова дни Эфеса и Киренаики? Увы! современный мир гибнет от вторжения в него уродства. Цивилизации поднимаются к северу, уходят в туманы, в холод и в грязь. Какая ночь! народ, одетый в черное, ходит по зараженным улицам. О чем он думает? – неизвестно, но наши двадцать пять лет дрожат от холода, изгнанные среди стариков.

По крайней мере, пусть будет позволено тем, кто будет вечно жалеть, что он не знавал этой опьяненной юности земли, которую мы зовем теперь античной жизнью, пусть будет позволено им оживить в плодотворной иллюзии то время, когда человеческая нагота, наиболее совершенная форма, какую только мы можем знать или даже представить себе – потому что мы считаем ее созданной по образу и подобию Божию, – могла обнаруживаться в чертах священной куртизанки пред двадцатью тысячами пилигримов, покрывавших берега Элевзиса; когда любовь, самая чувственная, священная любовь, от которой мы рождены, была не запятнана, бесстыдна и безгрешна; пусть им будет позволено забыть восемнадцать веков, варварских, лицемерных и безобразных, подняться из болота к источнику, набожно вернуться к первоначальной красоте, снова воздвигнуть великий храм под звуки волшебных флейт и с вдохновением приносить в жертву в святилищах истинной веры свои сердца, вечно влекомые бессмертной Афродитой.



Пьер Луис




Книга первая





I. Хрисида









Лежа на груди, выставив локти вперед, раскинув ноги и опершись щекой на ладонь, она прокалывала симметричные маленькие дырочки в зеленой полотняной подушке длинною золотою булавкой.

С тех пор, как она проснулась в два часа пополудни, вся изнемогая от слишком долгого сна, она оставалась одна на неубранной постели, покрытая только с одной стороны широкой волною волос.

Эти волосы были блестящи и глубоки, мягкие, как мех, длиннее крыла, бесчисленные, одушевленные, полные теплоты. Они покрывали половину спины, простирались под обнаженный живот и блестели ещё возле колен густым и закругленным локоном. Молодая женщина была окутана этим драгоценным руном, золотистые отблески которого были словно из металла, и за них александрийские куртизанки называли ее Хризис – золотой.

Это не были гладкие волосы придворных сириянок, ни крашеные волосы азиаток, ни темные и черные волосы дочерей Египта. Это были волосы арийской расы, волосы галилеянок по ту сторону песков.

Хризис. Она любила это имя. Молодые люди, посещавшие ее, называли ее, как Афродиту, Хризеей, в стихах, которые они клали по утру у её дверей вместе с гирляндами роз. Она не верила в Афродиту, но она любила, чтобы ее сравнивали с богиней, и она ходила иногда в храм, чтобы принести ей, как подруге, ящики с духами и голубые покрывала.

Она родилась на берегу Генисаретского озера, в стране тени и солнца, покрытой розовыми лаврами. Её мать выходила по вечерам на Иерусалимскую дорогу поджидать путешественников и купцов и отдавалась им на траве среди безмолвия полей. Это была женщина, которую очень любили в Галилее. Священники не отворачивались от её дверей, так как она была благочестивой и щедрой; жертвенные агнцы были всегда оплачены ею; благословение Всевышнего было над её домом. Когда же она оказалась беременной, и это было скандалом, так как у неё не было мужа, то один человек, который был знаменит, как обладающий даром пророчества, предсказал, что она родит дочь, которая в один прекрасный день наденет на шею «богатство и веру целого народа». Она не понимала, как это может случиться, но всё-таки назвала ребенка Саррой, т. е. по-еврейски – принцессой, и это заставило умолкнуть злые языки.

Хризис никогда не знала этого, так как прорицатель предупредил её мать о том, как опасно открывать людям пророчества относительно них. Она ничего не знала о том, что ожидает её впереди, и потому-то она часто думала об этом. О своем детстве она помнила мало и не любила о нем говорить. Единственное определенное чувство, оставшееся у ней от него, было ужас и скука, причиняемые ей тревожным присмотром за ней её матери, которая, когда наступало время выходить на дорогу, запирала ее одну в их комнате на бесконечно длившиеся часы. Она вспоминала также круглое окно, через которое она видела воду озера, синеватые поля, прозрачное небо и легкий воздух Галилейской страны. Дом был окружен полотнами роз и тамаридов. Тернистые каприи поднимали местами свои зеленые вершины над тонкой дымкой злаков. Маленькие девочки купались в прозрачном ручье, где находили красные раковины под гущами цветущих лавров; и были цветы на воде и цветы на всей поляне и большие лилии на горах.

Ей было двенадцать лет, когда она убежала, чтобы последовать за отрядом молодых всадников, направлявшихся в Тир в качестве продавцов слоновой кости, с которыми она встретилась у одного колодца. Она украшала свои волосы в виде длинных хвостов причудливыми кистями. Она хорошо помнила, как они похитили ее, посадили ее, побледневшую от радости, на своих лошадей, и как они остановились второй раз ночью, такою светлою ночью, что не было видно ни одной звезды.

Она не забыла также и въезда в Тир: она во главе процессии, на корзинах вьючной лошади, держась руками за гриву и гордо развесив свои обнажённые бёдра. В тот же вечер отправились в Египет. Она сопровождала продавцов слоновой кости до самого Александрийского рынка.

И здесь-то в маленьком беленьком домике с террасой и колоннами они покинули ее два месяца спустя со своим бронзовым зеркалом, коврами, новыми подушками и прекрасной индусской рабыней, умевшей причёсывать куртизанок. Другие пришли в тот же вечер, когда те уехали, а на следующий день снова другие.

Так как она жила в квартале на восточной окраине, куда молодые греки Брухиона считали недостойным заходить, она долгое время, подобно своей матери, знала только путешественников и купцов. Ей не приходилось во второй раз встречаться со своими случайными любовниками; она умела находить в них удовольствие и быстро покидать их, не успев полюбить. Но сама она внушала беспредельные страсти. Бывали случаи, что хозяева караванов продавали за бесценок свои товары, чтобы только остаться там, где была она, и разорялись в несколько ночей. Состояния этих людей она употребила на покупку драгоценных камней, постельных подушек, редких духов, платьев с цветами и четырёх рабов.






Греческие девушки с островов передали ей легенду об Ифиде



Она научилась понимать много иностранных языков и знала сказки всех стран. Ассирийцы рассказали ей о любви Дузи и Иштар; финикияне о любви Ашторет и Адониса. Греческие девушки с островов передали ей легенду об Ифиде[1 - Ифис (Ифида), дочь земледельца Лигда и его жены Телетусы, воспитанная как мальчик в тайне от отца. Сюжет описан в «Метаморфозах» Овидия.], научив ее странным ласкам, которые сначала ее изумили, но затем настолько очаровали, что она дня не могла обойтись без них. Она знала о любви Аталанты и то, как по её примеру флейтистки, ещё не потерявшие девственности, истощают самых крепких мужчин. Наконец её индусская рабыня терпеливо в течение семи лет научила ее до мельчайших подробностей сложному и сладострастному искусству Палиботрасских куртизанок.

Любовь такое же искусство, как и музыка. Она вызывает эмоции в том же роде, такие же нежные, такие же вибрирующие, а иногда, может быть ещё более интенсивные; и Хризис, которая знала в ней все ритмы и все тонкости, считала себя, и не без основания, артисткой более великой, чем сама Иланго, служившая однако музыкантшей при храме.

Семь лет она прожила так, не мечтая об иной жизни, более счастливой или более разнообразной. Но незадолго до того, как ей исполнилось двадцать лет, когда она из молодой девушки стала женщиной и увидела, как под её грудями протянулась первая очаровательная складка нарождающейся зрелости, в ней зародились вдруг честолюбивые замыслы.

И вот однажды утром, когда она проснулась в два часа пополудни, вся изнемогая от слишком долгого сна, она повернулась на грудь поперек постели, раскинула ноги, оперлась щекой на ладонь и стала симметрично прокалывать маленькие дырочки в своей зеленой полотняной подушке длинной золотой булавкой.

Она глубоко раздумывала.

Сначала это было четыре маленьких точки, составлявшие квадрат, и одна в середине. Потом четыре других точки, делающие больший квадрат. Потом она попробовала сделать круг… Но это было немного трудно. Тогда она начала прокалывать точки где попало и принялась кричать:

– Джаля! Джаля!

Джаля была её индусская рабыня, которая называлась собственно Джаланташчандрачапала, что означает: «Подвижная, как отражение луны на воде» – но Хризис была слишком ленива, чтобы выговорить всё её имя целиком.

Рабыня вошла и остановилась у двери, не притворив её совсем.

– Джаля, кто приходил вчера?

– Разве ты не знаешь?

– Нет, я не посмотрела на него. Он был красив? Мне кажется, что я спала всё время; я была утомлена. Я больше ничего не помню. В котором часу он ушёл? Сегодня утром, рано?

– С восходом солнца, он сказал…

– Что он оставил? Много? Нет, не говори мне об этом. Мне это всё равно. Что он сказал? А после него никто не приходил? Он придёт ещё раз? Дай мне мои браслеты.

Рабыня принесла шкатулку, но Хризис даже не посмотрела на неё и, подняв руку как можно выше, произнесла:

– Ах! Джаля, Джаля! Я хотела бы каких-нибудь необыкновенных приключений!

– Всё в жизни необыкновенно, – отвечала Джаля, – или же нет ничего необыкновенного. Все дни походят один на другой.

– О, нет! Прежде было иначе. Во всех странах мира боги спускались на землю и любили смертных женщин. Ах! на каком ложе надо ждать их, в каких лесах искать их – тех, кто немного больше, чем люди? Какие молитвы нужно произносить, чтобы они пришли, – те которые научат меня чему-нибудь или заставят всё забыть? И если боги не хотят больше сходить на землю, если они умерли или если они слишком стары, то неужели, Джаля, я умру, так и не встретив человека, который внёс бы в мою жизнь трагические события?

Она повернулась на спину и заломила руки:

– Если бы кто-нибудь обожал меня, мне кажется, мне доставляло бы столько удовольствия заставить его страдать, пока он бы не умер от этого! Те, кто приходят ко мне, недостойны слез. Да отчасти это моя вина: как они могут любить меня, когда я сама их зову?

– Какой браслет ты наденешь сегодня?

– Я их надену все. Но оставь меня. Мне никого не надо. Выйди на крыльцо и, если кто-нибудь придёт, окажи, что я со своим любовником, чернокожим рабом, которому я плачу. Ступай!

– Ты не выйдешь сегодня?

– Да, я выйду одна. Я оденусь сама. Я не вернусь. Ступай, ступай!

Она уронила одну ногу на ковёр и изогнулась, чтобы встать. Джаля тихонько вышла.

Она медленно ходила по комнате, скрестивши руки на затылке, испытывая наслаждение от прикосновения к мраморным плитам голых ног, на которых застывал пот. Потом она вошла в ванную комнату.

Смотреть на себя сквозь прозрачную воду доставляло ей огромное удовольствие. Она казалась тогда себе большой перламутровой раковиной, открывшейся на скале.

Её кожа становилась гладкой и безукоризненной, линии ног удлинялись при синеватом свете; вся её фигура была более гибкой; она не узнавала своих рук. Её тело ощущало такую легкость, что она поднималась на двух пальцах, держалась слегка на воде и потом мягко падала на мрамор с легким плеском, который производил её подбородок. Вода проникала ей в уши, раздражая её, как поцелуй.

В эти часы купанья Хризис начинала обожать себя. Все части её тела одна за другой становились для неё предметом нежного поклонения и ласки. Она очаровательно играла на тысячу ладов своими волосами и грудями. Иногда даже она давала и более непосредственное удовлетворение своим беспрерывным желаниям, и никакое место отдыха не казалось ей более удобным, чтобы медленно и с искусством дать себе это нежное облегчение.

День кончался; она поднялась в бассейне, вышла из воды и направилась к двери. Следы от её ног блестели на каменных плитах. Шатаясь, словно обессиленная, она открыла двери настежь и остановилась, вытянув руку, державшую засов, потом вернулась и, став у постели, все ещё мокрая, сказала рабыне.

– Вытри меня.

Малабарийка взяла в руку широкую губку и провела ею по мягким волосам Хризис, полным воды, струившейся с них позади; она высушила их, мягко встряхнула и омочив губку в сосуд с маслом, стала ласкать ею свою госпожу, всю, до шеи, прежде чем натереть ее шероховатой материей, от которой покраснела её изнеженная кожа.

Хризис опустилась дрожа на прохладное мраморное кресло и пробормотала:

– Причеши меня.

Под горизонтальными лучами солнца, волосы, ещё влажные и тяжёлые, блестели, как густой дождь, озарённый солнцем. Рабыня сжала их в руке и закрутила. Она поворачивала их, скручивая, словно огромную змею из металла, проколотую, как будто стрелами, прямыми золотыми булавками, и переплела их вокруг зеленой ленты, чтобы шёлк ещё более оттенял их металлический отблеск. Хризис держала далеко от себя зеркало из полированной меди. Она рассеянно смотрела, как смуглые руки рабыни двигались в глубоких волосах, закругляли локоны, приглаживали непослушные пряди и изваивали прическу подобно комку изогнутой глины. Когда всё было сделано, Джаля стала на колени пред своей госпожой и гладко обрила ей дивное тело, чтобы девушка в глазах своих любовников походила на статую.

Хризис важно и тихо сказала ей:

– Накрась меня.

В маленьком ящичке из розового дерева с острова Диоскориды, помещались краски всевозможных цветов. Рабыня взяла немного черной массы на кисточку из верблюжьей шерсти и наложила её на красивые, длинные и изогнутые брови, чтобы глаза казались ещё более синими. Две резкие черты карандашом удлинили их и сделали более мягкими; синеватая пудра сделала тяжелыми веки и два пунцовых пятна отметили слёзные углы. Чтобы закрепить краски, надо было ещё натереть свежими белилами лицо и грудь, что она и сделала с помощью мягкого пера. Обмакнув его в белила, Джаля провела белые полосы вдоль рук и на шее, маленькой кисточкой, напитанной кармином, окровавила губы и прикоснулась к оконечностям персей; набросив на щеки легкое облако красной пудры; она пальцами наметила на высоте бедер три глубокие складки, отделяющие талию и на округлённом крупе две слегка подвижные ямочки; затем кожаной губкой, обмоченной в краску, она чуть заметно окрасила локти и оживила ногти на пальцах. Туалет был окончен.

Тогда Хризис стала улыбаться и сказала индуске:

– Спой мне.






Хризис важно и тихо сказала ей: – Накрась меня



Она сидела, раскинувшись, в своём мраморном кресле. Её булавки походили на золотые лучи вокруг её головы. Её руки, сложенные на шее, образовали между плечами красное ожерелье из накрашенных ногтей и её белые ноги стояли рядом на камне.

Джаля, на корточках у стены, вспомнила любовные песни Индии: «Хризис…»

Она пела монотонным голосом: «Хризис, твои волосы – словно рой пчёл, спустившийся на дерево. Теплый южный ветер проникает в них вместе с росою любовной борьбы и влажным ароматом цветов ночи».

Молодая женщина запела в ответ тихим и медленным голосом:



«Мои волосы, словно бесконечная река

на равнине, в которой протекает пылающий вечер».



И они пели одна после другой:



«– Твои глаза словно голубые водяные лилии без ствола, неподвижные на поверхности пруда.

– Мои глаза под тенью моих век словно глубокие озёра под черными ветвями.



– Твои губы два нежных цветка, на которых попала кровь серны.

– Мои губы края жгучей раны…



– Твой язык – окровавленный кинжал, создавший рану твоего рта.

– Мой язык отделан драгоценными камнями. Он красен оттого, что отражает мои губы.



– Твои руки закруглены, как два слоновых клыка и твои подплечия словно два рта.

– Мои руки вытянуты, как стебли лилии, с которых свешиваются мои пальцы, как пять лепестков.

– Твои лядви – два хобота белых слонов, которые несут твои ступни, как два красных цветка.

– Мои ноги – два листика кувшинки на воде; мои лядви – два вздувшихся бутона водяных лилий.



– Твои перси – два серебряных щита, оконечности которых обмочены в крови.

– Мои сосцы – луна и отражение луны на воде.



– Твой пуп – глубокий колодезь в пустыне розового песка и низ твоего живота – козленок, лежащий на груди своей матери.

– Мой пуп – круглый перл на опрокинутом кубке, и мое лоно – светлый полумесяц Феба над лесом.


* * *






Джаля, сидя на корточках у стены, вспомнила любовные песни Индии



Наступила минута молчания.

Рабыня подняла руки и склонилась.

Куртизанка продолжала:



«Она – будто пурпурный цветок, полный аромата и меда.

«Она – словно морская гидра, живая и мягкая, открытая ночью.

«Она – влажный грот, всегда горячее убежище, где человек отдыхает по дороге к смерти».



Распростертая рабыня тихо прошептала:

– Она – ужасна. Это лицо Медузы.

Хризис поставила ногу на шею рабыни и сказала дрожа:

– Джаля.

Мало-помалу наступила ночь, но луна светила так ярко, что комната наполнилась голубым светом.

Хризис, нагая, смотрела на свое тело, на котором отблески были неподвижны, и от которого падали чёрные тени.

Она внезапно встала.

– Джаля, о чем мы думаем? Уже ночь, а я ещё не выходила. Теперь на набережной у семи колонн не будет никого, кроме уснувших матросов. Скажи мне, Джаля, я красива?

– Скажи мне, Джаля, сегодня ночью я красивее, чем была когда-либо? Я самая прекрасная из всех александрийских женщин, ты это знаешь? Не правда ли, он пойдет за мною, как собачка, – тот, кто попадёт сейчас под брошенный в сторону взгляд моих глаз? Не правда ли, я сделаю из него всё, что захочу, даже раба, если у меня явится такой каприз, и я могу ждать от первого встречного самого слепого послушания? Одень меня, Джаля.

Две серебряные змеи обвились вокруг её рук. К её ногам были прикреплены подошвы сандалий, привязанные к смуглым ногам с помощью скрещивающихся кожаных ремней. Она сама застегнула у тёплого живота пояс молодых девушек, который с поясницы спускался по вогнутым линиям паха; в уши она вдела два больших круглых кольца, на пальцы надела кольца и печати, на шею – три ожерелья из резных золотых phallos’ов сделанных в Пафосе жрецами-мастерами.

Она некоторое время любовалась собой в зеркале, стоя нагая среди украшений; затем, вынув из шкатулки сложенную там широкую шаль из жёлтого полотна, она обернула ее вокруг тела и задрапировалась до самой земли.

Диагональные складки испещряли её тело, насколько его можно было видеть сквозь лёгкую ткань; один локоть выдавался из-под перетянутой туники, а другою рукою, оставленной обнажённой, она поддерживала длинный шлейф, чтобы он не тащился по пыли.

Она взяла в руку свой веер из перьев и беспечно вышла из дому.

Джаля, стоя на ступенях порога, опершись рукою на белую стену, видела, как удалялась куртизанка.

Она шла медленно вдоль домов по пустынной улице, на которую падал лунный свет. Маленькая подвижная тень колебалась позади её ног.




II. На александрийском молу


На александрийском молу певица стояла и пела. Рядом с нею на белом парапете сидели две флейтистки.

I.

Сатиры гонялись в лесу за ореадами, легкими в беге,

На гору загнали наяд;

Глаза их наполнились страхом,

Хватали их волосы, разбитые ветром,

Хватали их перси на быстром бегу,

Откинув назад их горячие станы,

На влажной зеленой траве;

И тело, прекрасное тело богинь,

В страданьи любви извивалось…

По воле Эрота на ваших устах,

Кричало желание, женщины!


* * *

Флейтистки повторили:

– Эрот!

– Эрот! —

…и стонали на своих двойных тростинках.

II.

Кибела гналась по равнине

За Аллисом, прекрасным, как бог,

Эрот поразил её сердце

Любовью! к нему и не тронул его.

Чтоб добиться, любви, о жестокий, коварный Эрот,

Ты советуешь ненависть нам…

По лугам, по далеким широким полям

Кибела гналась за Аллисом

И любя неприступно-холодного,

Она в кровь ему холод великий

Холод смерти вдохнула.

О, желанье, мучительно-сладкое!


* * *

– Эрот!

– Эрот! – резко вскрикнули флейты.



III.

Козлоногий бежал до реки

За Сиреной, рожденной ключём,

А бледный Эрот, любя вкус слез

На лету целовал ее в щеки.

И бледная Тень утонувшей Сирены

Дрожала в воде, в камышах.

Но властен Эрот над богами и миром

И властен над самою смертью;

Над водной могилой сорвал он для нас

Камыш, чтобы сделать нам флейты.

В них плачет погибшей душа,

Желанье мучительно-сладкое.


* * *

Пока флейты заканчивали протяжный напев последнего куплета, певица протянула руку к прохожим, столпившимся вокруг неё, и собрала четыре обола, которые и засунула в обувь.






Местами собирались группы, между которыми бродили женщины



Мало-помалу толпа разошлась, многочисленная, любопытная, с интересом осматривая друг друга. Шум шагов и голосов покрывал даже шум моря. Матросы, согнув плечи, вытягивали на набережную лодки. Проходили продавщицы фруктов с полными корзинами в руках. Нищие протягивали дрожащие руки. Ослы, нагруженные полными урнами, бежали рысью под палками погонщиков. Но это был час захода солнца, и ещё более многочисленная, чем толпа занятых делом, толпа праздношатающихся покрыла мол. Местами собирались группы, между которыми бродили женщины. Слышно было, как называли по имени знакомые силуэты. Молодые люди смотрели на философов, которые любовались куртизанками.

Эти последние были здесь всевозможных разрядов и общественных положений, начиная с самых знаменитых, разодетых в легкие шелка и обутых в золотистую кожу, до самых несчастных, которые ходили босыми. Бедные были не менее прекрасны, чем те, другие, но только менее счастливы, и внимание мудрецов останавливалось преимущественно на тех, чья красота не была искажена искусными поясами и кучей драгоценных камней. Так как дело было накануне праздника Афродизий, то эти женщины имели полное право выбирать одежду, которая им была наиболее к лицу, а некоторые отважились даже и вовсе не надеть никакой одежды. Но их нагота никого не оскорбляла, так как они никогда не выставили бы таким образом на свет Божий все мельчайшие части своего тела, если бы хоть одна из них была с малейшим недостатком, способным вызвать насмешки замужних женщин.


* * *

– Трифера! Трифера!

И молодая куртизанка с веселым видом растолкала прохожих, чтобы добраться до подруги, которую она увидела.

– Трифера! Ты получила приглашение?

– Куда это, Сезо?

– К Бакхиде.

– Ещё нет. Она дает обед?

– Обед? Целый банкет, милая. Она на второй день праздника отпускает на волю свою самую красивую рабыню, Афродизию.

– Наконец! Она заметила-таки наконец, что к ней приходят только ради её служанки.

– Я полагаю, что она ровно ничего не видела. Это фантазия старого Хереса, судовладельца с набережной. Он захотел купить девушку за десять мин; Бакхида отказала. Двадцать мин, она опять отказала.

– Она с ума сошла!

– Что ты хочешь? Это у неё дело честолюбия – иметь вольноотпущенную. Впрочем, ей был смысл торговаться, Херес дает тридцать пять мин, и за эту плату девушка получит свободу.

– Тридцать пять мин? Три тысячи пятьсот драхм? Три тысячи пятьсот драхм за одну негритянку!

– Она дочь белого.

– Да, но её мать черная.

– Бакхида заявила, что дешевле она её не отдаст, а старый Херес так влюблен, что согласился.

– А он то сам, по крайней мере, получил приглашение?

– Нет! Афродизию подадут на банкете в качестве последнего блюда, после фруктов, и всякий попробует его по своему вкусу, и только на следующий день ее доставят Хересу. Но я боюсь, что она будет слишком утомлена.

– Не жаль! С ним она будет иметь время оправиться. Я его знаю, Сезо. Я видела его спящим.

И они обе посмеялись над Хересом и начали расхваливать друг друга.

– У тебя красивое платье, – сказала Сезо. – Это у тебя дома его вышивали?






Платье Триферы было из тонкой голубой материи, всё расшитое ирисами с большими цветками



Платье Триферы было из тонкой голубой материи, всё расшитое ирисами с большими цветками. Пряжка, отделанная золотом, собирала его пучком складок на левом плече; оно падало шарфом посреди груди, оставляя обнажённой всю правую сторону тела, до металлического пояса, и только узкая щель, открывавшаяся и снова закрывавшаяся на каждом шагу, показывала белизну ноги.

– Сезо! – сказал чей-то новый голос, – Сезо и Трифера, идите сюда, если вам нечего делать. Я иду к керамиковой стене поискать, не написано ли там мое имя.

– Музарион! Откуда ты взялась, моя милая?

– С Маяка. Там никого нет.

– Что ты рассказываешь? Там так полно, что только забрасывай сеть.

– Но рыбка всё не по мне, и потому я иду к стене. Идём!

По дороге Сезо снова рассказала о предполагаемом банкете у Бакхиды.

– Ах! У Бакхиды! – вскрикнула Музарион. – Ты помнишь последний обед, Трифера? Что там говорили о Хризис?

– Не надо повторять этого – Сезо её подруга.

Музарион прикусила губу, но Сезо уже заволновалась:

– Что такое? Что там говорили?

– О! всякие сплетни.

– Пусть себе говорят, – заявила Сезо: – мы втроём не стоим её одной. В тот день, когда она вздумает взойти на Брузион, я знаю немало наших любовников, которые к нам уж больше не вернутся.

– Ого!

– Конечно. Я готова не знаю что сделать ради этой женщины. Поверьте мне, здесь нет более красивой.

Они втроём подошли к керамиковой стене. На огромной белой поверхности с одного конца до другого шли надписи черными буквами. Когда любовник хотел явиться к какой-нибудь куртизанке, ему стоило только написать своё и её имя с указанием предлагаемой платы; если личность писавшего и предлагаемая сумма были признаны достойными внимания, женщина оставалась возле надписи и поджидала, пока явится её автор.

– Смотри-ка, Сезо, – сказала смеясь Трифера. – Какой это злой шутник написал такое?

И они прочли надпись большими буквами:



Б А К X И Д А

Т Е Р 3 И T

2 О Б О Л А



– Не следовало бы позволять так издеваться над женщинами. По мне, если бы я была римархом, я б непременно произвела расследование.

Но немного дальше Сезо остановилась перед более серьезной надписью.



СЕЗО из Книды

Тимон, сын ЛИЗИАСА

1 МИНА.



Она слегка побледнела:

– Я остаюсь, – сказала она.

И она прислонилась спиной к стене под завистливыми взглядами проходивших товарок.

Несколькими шагами дальше Музарион нашла и себе приглашение, также приемлемое, хотя и не столько щедрое. Трифера одна возвратилась на мол.

Так как время было уже позднее, толпа была не такая густая.

Однако три музыкантши продолжали петь и играть на флейтах.

Наметив незнакомца с несколько смешным животом и одеянием, Трифера хлопнула его по плечу:

– Ну, папаша! Держу пари, что ты не александриец, а?!

– Ты права, дитя мое, – ответил добряк. – Ты угадала, и я очень дивлюсь и городу и здешним людям.

– Ты из Бубаста?

– Нет, из Кабазы. Я прибыл сюда, чтобы продать хлеб и завтра возвращаюсь назад, разбогатев на пятьдесят две мины. Благодаря богам, лето было хорошее.

Трифера вдруг преисполнилась интереса к этому торговцу.

– Дитя моё, – продолжал тот робко, – ты можешь доставить мне большое удовольствие. Я не хотел бы вернуться завтра в Кабазу, не имея возможности сказать жене и трем дочерям, что я видел знаменитых людей. Ты ведь должна знать здесь всех знаменитых людей?

– Кое-кого знаю, – сказала она смеясь.

– Хорошо, назови мне их, когда они будут проходить здесь. Я уверен, что за эти два дня я встречал на улицах и самых влиятельных государственных людей. Я прихожу в отчаянье, что я не знаю их.

– Я тебе угожу. Вот Навкрат.

– Кто это, Навкрат?

– Это философ.

– А чему он учит?

– Что надо молчать.

– Клянусь Зевсом, это учение не требует большого ума, и этот философ мне вовсе не нравится.

– Вот Фразилай.

– А кто это, Фразилай?

– Это глупец.

– Так, зачем ты его показываешь.

– Потому что другие его считают выдающимся.

– А что он говорит?








– Он все говорит с улыбкою, что дает ему возможность делать вид, что промахи он делает нарочно, и что в его пошлостях что то скрывается. Это очень выгодно. Многие ловятся на этом.

– Это слишком умно для меня, и я тебя не вполне понимаю. Впрочем и лицо у этого Фразилая так и дышит лицемерием.

– Вот Филодем.

– Полководец?

– Нет, латинский поэт, который пишет по-гречески.

– Детка, это враг, и я не хочу его даже видеть.

Вдруг в толпе произошло движение, и шепот голосов произносивших одно и то же имя:

– Деметриос… Деметриос…

Трифера поднялась на тумбу и тоже сказала торговцу:

– Деметриос… Вот Демитриос. Смотри, если ты хотел видеть знаменитых людей…

– Деметриос? Любовник царицы? Не может быть!

– Да; тебе посчастливилось. Он никогда не выходит. С тех пор, как я живу в Александрии, это первый раз, что я его вижу на набережной.








– Где он?

– Вот тот, который наклонился и смотрит на гавань.

– Там двое наклонились.

– Тот, который в синем.

– Я его не хорошо вижу. Он стоит к нам спиной.

– Ты знаешь, это скульптор, которому царица согласилась служить моделью, когда он ваял Афродиту для храма.

– Говорят, что он любовник царицы, и что он хозяин Египта.

– Он красив, как Аполлон. Он! Вот он поворачивается.

– Как я рад, что пришел сюда.

– Я скажу, что видел его. Мне много рассказывали про него. Кажется, ни одна женщина не могла устоять против него. У него было немало приключений, не правда ли? Как же это царица ни о чём не знает?

– Царица знает о них так же хорошо, как и мы, но она его слишком любит, чтобы заговорить с ним об этом. Она боится, чтоб он не ушел назад в Родос к своему учителю Ферекрату. Он так же могуществен, как и она, и она сама захотела этого.

– Он не имеет вида счастливого человека. Отчего у него такое печальное выражение лица? Мне кажется, что я был бы счастлив, если бы был на его месте. Я хотел бы быть им хотя бы только на один вечер…

Солнце зашло. Женщины смотрели на этого человека, о котором они все мечтали. А он, как бы не сознавая произведённого им волнения, стоял облокотившись на перила и слушал игру на флейтах.

Маленькие музыкантши ещё раз сделали сбор, потом тихо вскинули на спины свои лёгкие флейты; певица обняла их за шеи, и все трое направились к городу.

С наступлением ночи, другие женщины тоже возвращались небольшими группами в огромную Александрию, и стадо мужчин последовало за ними; но все они на ходу оборачивались, чтобы посмотреть на того же Деметриоса.

Последняя, пройдя мимо, томно бросила в него своим желтым цветком и засмеялась.

На набережной наступила тишина.




III. Деметриос


На месте, покинутом музыкантшами, Деметриос остался один, задумчиво опершись на руку. Он прислушивался к шуму моря, к треску проходивших мимо кораблей, к шелесту ветра, надувавшего паруса. Весь город был освещён небольшой, блестящей тучей, заволокшей луну, и небо было озарено мягким светом. Молодой человек оглянулся кругом; флейтистки оставили два следа туник на пыли. Он припомнил их лица: это были две эфесянки. Старшая показалась ему красивой; но младшая не представляла никакой прелести, а так как всякое уродство причиняло ему страдание, то он старался не думать о ней.

У его ног блестел какой-то предмет из слоновой кости. Он поднял его; это была записная дощечка с висевшим серебряным резцом; воск уже почти весь сошел и последний раз, очевидно, слова были выгравированы прямо в слоновой кости.

Он разобрал лишь три слова: Миртис любит Родоклейю, и он не знал, которой из двух женщин это принадлежало и была ли любимой женщиной одна из них или же какая-нибудь незнакомка, покинутая в Эфесе. Одну минуту он думал догнать музыкантш и отдать им то, что, быть может, было памятью об умершей любимой; но ему не легко было бы их найти, и так как он мало-помалу уже утрачивал к ним всякий интерес, то он лениво обернулся и бросил вещицу в море. Она быстро упала, скользнув вниз как белая птица, и он услышал плеск далёкой и тёмной воды. Этот ничтожный шум дал ему почувствовать всю тишину гавани.

Прислонившись к холодным перилам, он попробовал прогнать всякие мысли и принялся рассматривать окружающие предметы. Он питал отвращение к жизни. Он выходил из своего дома лишь в такой час, когда прекращалась всякая жизнь и возвращался домой, когда восходящая заря привлекала в город рыбаков и торговцев. Видеть вокруг себя лишь тень города и свою собственную фигуру сделалось для него таким наслаждением, что уже долгие месяцы он не помнил, когда он видал полуденное солнце.

Он скучал. Царица приелась ему.

Он с трудом мог понять в эту ночь ту радость и гордость, которая его обуяла, когда три года тому назад, царица, прельщённая, вероятно, скорее молвой о его красоте, чем молвой о его гении, призвала его во дворец и велела провозгласить его приход звуком серебряных труб.

Это воспоминание было для него одним из тех, которые, благодаря своей чересчур большой сладости, всё более и более раздражают и наконец становятся совершенно невыносимыми… Царица приняла его одна, в своих собственных апартаментах, состоявших из трех небольших комнат, невыразимо разнеживающих и непроницаемых для постороннего слуха. Она лежала на левом боку, как бы погруженная в кучу зеленоватого шёлка, отражавшего пурпуром чёрные локоны её волос. Ея молодое тело было одето в нескромно ажурное одеяние, которое на её глазах было изготовлено фригийской куртизанкой и которое оставляло обнаженными те двадцать два места тела, где никакие ласки неотразимы, так что, можно было провести целую ночь и исчерпать во всех своих проявлениях игру любовного воображения и при этом не нужно было снимать этого одеяния.

Деметриос почтительно преклонил колени и, как драгоценный и милый предмет взял в свои руки, чтобы поцеловать, маленькую обнаженную ножку царицы Беренисы.

Затем, она встала.

Просто, как прекрасная рабыня-натурщица, она растянула свой лиф, развязала свои ленточки, сняла даже браслеты с рук, даже кольца с пальцев на ногах и стояла, раскрыв руки на уровне плеч и приподняв голову с коралловой сеткой, дрожавшей на щеках.

Она была дочерью одного из Птолемеев и сирийской принцессы, происходившей от всех богов, через Астарту, которую греки называют Афродитой. Деметриос знал это, а также и то, что она гордилась своей олимпийской родословной. Потому, он и не смутился, когда царица сказала ему, не меняя своего положения:

– Я – Астарта. Возьми глыбу мрамора и твой резец и покажи меня мужчинами Египта. Я хочу, чтобы мое изображение обожали.






– Я – Астарта. Возьми глыбу мрамора и твой резец и покажи меня мужчинам Египта



Деметриос посмотрел на неё, и, угадывая какая чувственность, непосредственная и недавно проснувшаяся, вне всякого сомнения, обуревала это тело молодой девушки, сказал:

– Я первый обожаю его.

И он обнял ее. Царица не разгневалась на него за эту смелость, но спросила, отступив назад:

– Разве ты думаешь, что ты Адонис, что ты осмеливаешься дотронуться до богини?

Он ответил:

– Да.

Она посмотрела на него, улыбнулась, и сказала:

– Ты прав.

После этого он сделался невыносим, и самые близкие друзья отступились от него; но он сводил с ума всех женщин.

Когда он проходил по зале дворца, рабыни останавливались, придворные дамы умолкали, иностранки прислушивались к его голосу, ибо его голос был одно очарование. Если он удалялся к царице, его беспокоили далее и там, под всевозможными предлогами. Если он блуждал по улицам, то складки его туники наполнялись маленькими обрезками папируса, на которых прохожие писали свои имена с горестными словами, но которые он утомленный всем этим, комкал, не читая. Когда его произведение было выставлено в храме Афродиты, зала была во всякие часы ночи переполнена толпой обожательниц, который приходили, чтобы читать его имя, выгравированное в камне, и приносили в жертву своему живому богу всех голубей и все розы города. В скором времени его дом был загромождён подарками. В начале, по своей небрежности, он принимал их, но затем он стал отказываться от них, поняв, чего от него ожидали и что с ним обращались, как с проституткой. Даже его рабыни стали предлагать ему себя. Он велел бить их кнутом и продал их в маленький публичный дом Ракоты. Тогда его рабы, подкупленные подарками, открыли его двери незнакомкам, которых он, по возвращении домой, находил перед своим ложем, и в позах, не оставлявших никакого сомнения относительно их страстных намерений. Мелкие предметы его туалета исчезали один за другим; не одна женщина в городе имела его сандалию или кушак, кубок, из которого он пил; даже косточки плодов, которые он ел. Если он на ходу ронял цветок, то он уже больше не находил его позади. Они собрали бы даже пыль, раздавленную его обувью. Не говоря о том, что это преследование делалось опасным и грозило убить в нём всякую чувствительность, он достиг такого периода юности, когда мыслящий человек считает необходимым провести в своей жизни грань между вопросами духа и потребностями плоти. Статуя Афродиты-Астарты доставила ему великолепный предлог для этой нравственной метаморфозы. Всё, что в царице было прекрасного, всё что можно было придумать идеального в области гибких линий её тела, все это Деметриос выразил в мраморе и с той поры он вообразил, что ни одна другая женщина на земле не может подняться на уровень его мечты. Предметом его желаний сделалась его статуя. Он, обожал ее лишь одну и безумно отделял от плоти высшую идею богини, которая была бы ещё более неземной, если бы он связал ее с жизнью. Когда он снова увидел царицу, она показалась ему уже лишённой всего того, что было её прелестью. Некоторое время ещё он мог с ней обманывать свои беспредметные вожделения, но она в одно и то же время и слишком отличалась от той, другой и слишком походила на неё. Когда, выходя из его объятий, она в изнеможении падала и засыпала на месте, он глядел на нее так, как будто посторонняя женщина самовольно заняла его ложе, приняв образ любимой. Её руки были более стройны, её грудь более заостренной, её бедра более узки, чем у настоящей. У ней не было в паху тех трёх складок, тонких, как линии, которые он высек в мраморе. Кончилось тем, что он почувствовал пресыщение ею. Его обожательницы узнали об этом и, хотя он не прерывал своих ежедневных посещений царицы, однако, сделалось известным, что он перестал быть влюбленным в Беренису. И ухаживания за ним возобновились с новой силой. Он не обращал на это внимания. Действительно, перемена, в которой он нуждался, была иного свойства.

Редко бывает, чтобы между двумя любовницами, человек не имел промежутка в который он не увлекся бы вульгарным развратом. Деметриос всецело предался ему. Когда ему более, чем обыкновенно, было противно идти во дворец, он уходил ночью в сад священных куртизанок, окружавший храм со всех сторон.

Женщины, находившиеся тут, не знали его. Впрочем, все они были так пресыщены любовными похождениями, что не могли больше ни кричать, ни плакать и потому его не беспокоили здесь те страстные жалобы разъяренных кошек, которые так раздражали его у царицы.

Разговор, который он вёл был незамысловат и непринужден. Визиты истёкшего дня, предполагаемая погода следующего дня, нега травы и ночи – таковы были полные прелести темы разговоров. Они не просили его излагать свои взгляды на скульптуру и не высказывали своего мнения относительно Ахиллеса Скопаса. А если случалось, что он выбирал кого-либо из них и они благодарили его, находили хорошо сложённым и высказывали ему это, то он имел право не верить в их искренность и беспристрастие. Покинув их священные объятия, он подымался по ступеням храма и впадал в экстаз перед своей статуей.

Между стройными колоннами, украшенными ионийскими капителями, на пьедестале розового камня, отягчённого привешенными к нему сокровищами, стояла богиня, совсем как живая. Она была откровенно обнаженная, слегка подкрашенная под цвет живой женщины; в одной руке она держала зеркало, ручка которого изображала приап, а другой она оправляла на груди ожерелье из семи рядов жемчуга. Одна жемчужина, более крупная чем остальные, серебристая и продолговатая, блистала между обеими грудями, как серп полумесяца между двумя шаровыми облаками.

Деметриос с нежностью смотрел на неё и ему хотелось думать, подобно народу, что это были настоящие, священные жемчужины, возникшие из водяных капель, скатившихся в раковину Анадиомены.

«О божественная Сестра, говорил он, о цветущая, о преобразившаяся. Ты уж больше не та маленькая азиатка, из которой я сделал недостойную модель для тебя. Ты – её бессмертная Идея, земная душа Астарты, родоначальницы её рода. Ты – блистала в её жгучих глазах, ты пылала на её темных губах, ты изнывала в её мягких руках, ты задыхалась в её больших персях; ты извивалась в её цепких ногах – когда-то, давно, до твоего рождения. И то, что доставляет удовлетворение дочери рыбака, то и тебя тоже приводило в изнеможение, тебя-богиню, мать богов и людей, радость и горе мира. Но я увидел тебя, постиг и воспроизвёл, о чудесная Киприда! Не твоему изображению, а тебе самой я дал это зеркало, и тебя я покрыл жемчугом, как в тот день, когда ты родилась из кровавого неба и пенистой улыбки воды, ты – Аврора, покрытая каплями росы, приветствуемая вплоть до берегов Кипра процессией голубых тритонов».


* * *

Он только что предавался поклонению своему божеству перед тем, как вышел на набережную, как раз тогда, когда толпа расходилась; он слышал горестное пение флейтисток. Но в этот вечер он отказал всем куртизанкам храма, так как замеченная им парочка возмутила его душу и наполнила отвращением.








Мало-помалу им овладевала сладкая истома ночи. Он обернулся лицом к ветру, подувшему с моря и, казалось, принесшему к Египту запах роз Амафонта.

В его воображении вырисовывались прекрасные женские формы. Его попросили сделать для сада богини группу из трех обнявшихся граций. Но его молодости претило подражать условностям и он мечтал о том, чтобы соединить на одном куске мрамора три грациозных движения женщины: две из граций были бы одеты, причем одна из них держала бы в руке веер, полузакрыв бы веки под дуновение веющих перьев; другая танцевала бы в складках своего одеяния. Третья стояла бы обнажённая позади своих сестер и поднятыми вверх руками сжимала бы на затылке свои густые волосы.

Он проектировал в своем воображении ещё многое другое, как например, прикрепить к скале Маяка у самого бушующего морского чудовища статую Андромеды из чёрного мрамора, или обставить площадь Брухиона четырьмя восточными конями, как бы разгневанными пегасами; и с каким опьянением он помышлял об идее Загрея, обезумевшего от страха ввиду приближающихся титанов. О! как его снова увлекала красота! Как он был далек от наслаждений любви! Как он отделял от плоти высшую идею богини! Как он наконец чувствовал себя свободным!

В это время он повернул голову к набережной и увидел вдали мерцание желтой вуали идущей женщины.




IV. Прохожая


Наклонив голову на одно плечо, она медленно шла по пустынной набережной, озаренной лунным светом. Впереди неё трепетала маленькая подвижная тень.

Деметриос смотрел, как она приближалась. Диагональные складки испещряли её тело, насколько его можно было видеть сквозь легкую ткань; один локоть выдавался из под перетянутой туники, а другой рукой, оставленной обнаженной, она придерживала длинный шлейф, чтобы он не тащился по пыли.

По её драгоценностям он понял, что она куртизанка; желая избежать поклона от неё, он быстро перешёл через улицу. Он не хотел смотреть на неё. И он намеренно остановил свои мысли на идее Загрея. И тем не менее его глаза повернулись к прохожей.

Тогда он увидел, что она не останавливалась, что она не обращала внимания на него, что она даже не делала вида, будто смотрит на море, или подымает спереди свой вуаль, или поглощена своими мыслями; она просто гуляла и ничего здесь не искала, кроме свежести ветра, уединения, одиночества, слабого трепетания безмолвия.

Не двигаясь, Деметриос не покидал её взглядом и странное изумление охватило его.

Она продолжала выступать вдали, как желтая тень, ленивая; впереди неё двигалась маленькая черная тень.

При каждом её шаге он слышал слабый скрип её обуви в дорожной пыли.

Она дошла до острова Маяка и поднялась по скалам.

Вдруг, и как будто он уже давно знал незнакомку, Деметриос побежал за ней, затем остановился, вернулся обратно, задрожал, возмутился против самого себя, и попытался покинуть Мол; но он никогда не пользовался своей силой воли для чего-нибудь иного, как для того, чтобы удовлетворять своему собственному удовольствию; а теперь, когда наступил момент употребить ее для блага своей личности и устройства своей жизни, он почувствовал, что он беспомощен и пригвождён к месту, как будто ноги его налиты свинцом.

Так как он больше не мог перестать думать об этой женщине, он пытался оправдать себя перед самим собой за это волнение, так сильно смутившее его.

Он стал думать, что он исключительно из эстетического чувства восторгается тем, как грациозно прошла она мимо, и сказал себе, что она была бы желанной моделью для Грации с веером, которую он намеревался набросать на следующий день.

Потом, внезапно, все его мысли смешались и целый рой мучительных вопросов зареял в его уме вокруг этой женщины в желтом.








Что она делала на острове в эту ночную пору? Зачем, для кого она выходила так поздно? Почему она не подошла к нему? Она его видала, вне всякого сомнения, видала, когда он переходил набережную. Почему же она продолжала свой путь, не проронив ни слова привета? Шёл слух, что некоторые женщины выбирали иногда прохладные часы перед зарёй, чтобы купаться в море. Но у Маяка не купались. Море было слишком глубоко в этом месте. Кроме того, было слишком невероятно, чтобы женщина так покрыла себя драгоценностями только для того, чтобы пойти купаться!..

Но тогда что же привлекло ее так далеко от Ракотиса? Быть может свидание? Какой-нибудь молодой кутила, который из жажды разнообразия выбрал вдруг в качестве ложа большие скалы, отполированные волнами?

Деметриос хотел удостовериться в этом. Но молодая женщина уже возвращалась той же спокойной мягкой походкой, лицо её было освещено медленным лунным светом и концом веера она смахивала пыль с перил.




V. Зеркало, гребень и ожерелье


В ней была какая то особенная красота. Ея волосы походили на две массы золота, но их было слишком много, и они заполняли низкий лоб двумя глубокими волнами, отягченными тенью, затопляли уши, и свертывались на затылке семью поворотами. Нос был изящный, с выразительными ноздрями, дрожавшими по временам над толстыми накрашенными губами с закруглёнными и подвижными углами. Гибкая линия тела волнообразно изгибалась при каждом движении и оживлялась колыханием свободных грудей или поворотами прекрасных бедер, над которыми склонялась её талия.

Когда она была уже не далее, как в десяти шагах от молодого человека, она повернула взгляд на него. Это были необыкновенные глаза, – голубые, но вместе с тем тёмные и блестящие, влажные, томные, полные слез и огня, почти закрытые под тяжестью век и ресниц. Их взгляд был словно пение сирен. Кто попадал в их свет, тот был непреодолимо пленён. Она это хорошо знала, и умело пользовалась производимым ими впечатлением. Но ещё более она рассчитывала на деланную пренебрежительность к тому, которого не могла искренне тронуть такая искренняя любовь.

Мореплаватели, объездившие Красное море и доходившие до Ганга, рассказывают, что они видели под водою магнитные скалы. Когда корабли проходят возле них, гвозди и железные части вырываются и навсегда пристают к подводной глыбе. И то, что было прежде быстрым кораблем, жилищем людей, живым существом, становится только кучею плавающих досок, рассеянных ветром и швыряемых волнами. Так и Деметриос внутренне погибал пред этими большими притягивающими к себе глазами, и вся его сила покидала его.

Она опустила глаза и прошла возле него.

Он готов был вскрикнуть от нетерпения. Его кулаки сжались: он боялся, что ему не удастся принять спокойный вид, чтобы заговорить с нею. Однако он обратился к ней с обычными словами:

– Приветствую тебя, – сказал он.

– И я тебя, – ответила прохожая.

Деметриос продолжал:

– Куда ты так торопишься?

– Я иду домой.

– Одна?

– Одна.






– Приветствую тебя, – сказал он. – И я тебя, – ответила прохожая



И она сделала движение, чтобы продолжать прогулку.

Тогда Деметриосу пришло в голову, что он, может быть, ошибся, приняв ее за куртизанку. С некоторых пор жены судей и чиновников стали одеваться и накрашиваться, как публичные женщины. Должно быть, это была какая-нибудь почтенная особа и он уже без всякой иронии спросил наконец:

– К своему мужу?

Она подперлась руками – и начала смеяться:

– У меня на сегодня его нет.

Деметриос закусил губы и почти с робостью осмелился сказать:

– Не ищи его. Ты вышла слишком поздно: уже никого нет.

– Кто тебе сказал, что я вышла на поиски? Я гуляю себе одна и ничего не ищу.

– Откуда же ты идешь в таком случае? Ведь не надела же ты всех этих драгоценностей ради себя самой, и вот эту шелковую вуаль…

– Что ж ты хочешь, чтобы я выходила нагая или в полотняном платье, как рабыня? Я одеваюсь только для собственного удовольствия. Мне приятно видеть, что я такая красивая и я на ходу рассматриваю свои пальцы, чтобы изучить все свои перстни…

– Ты должна была бы иметь зеркало в руке и смотреть только на свои глаза. Эти глаза не рождены в Александрии Ты – еврейка, я это замечаю по твоему голосу, более мягкому, чем у здешних женщин.

– Нет, я не еврейка: я – галилеянка.

– Как тебя зовут, Мариам или Ноэми?

– Моего сирийского имени я тебе не скажу. Это – царское имя, которым никого не называют здесь. Мои друзья зовут меня Хризис, и это комплимент, который и ты мог бы мне сделать.

Он прикоснулся к её руке.

– О, нет, нет! – сказала она насмешливым голосом. – Слишком поздно уже для этих шуток. Пусти меня скорей идти домой. Уже скоро три часа, как я встала, и я умираю от усталости. – Наклонившись она взяла рукой свою ногу: – Вот видишь, как эти узенькие ремешки жмут мои ноги?.. Их слишком стянули. Если я их сейчас не расплету, они оставят следы на ноге, – красиво будет, когда меня будут целовать! Пусти меня скорей! Ах! сколько беспокойства! Если бы я это знала, я бы не останавливалась. Мое желтое покрывало всё измято на талии, посмотри только!

Деметриос провел рукою по лбу и затем с развязностью человека, соблаговолившего сделать выбор, пробормотал:

– Ну, веди меня!






Наклонившись она взяла рукой свою ногу: – Вот видишь, как эти узенькие ремешки жмут мои ноги?



– Но я же не хочу! – с изумлением запротестовала Хризис. – Ты даже не спросил, доставит ли мне это удовольствие. «Веди меня»! Каким тоном он это сказал! Не принимаешь ли ты меня часом за девку из публичного дома, которая плюхается на спину за три обола, не посмотрев даже, кто ее берет? Знаешь ли ты, по крайней мере, что я свободна? Осведомился ли ты о подробностях моих свиданий? Ходил ли ты за мною во время моих прогулок? Заметил ли ты двери, которые раскрывались, чтобы впустить меня? Считал ли ты мужчин, думающих, что они любимы Хризис? «Веди меня»! Будь спокоен, я не поведу тебя. Оставайся здесь или уходи, но только не ко мне!

– Ты не знаешь, кто я…

– Ты? Как раз! Ты – Деметриос из Саиса; ты сделал статую моей Богини: ты любовник царицы и хозяин над моим городом. Но для меня ты только красивый невольник, потому что ты меня увидел и ты меня любишь. – Она приблизилась к нему и продолжала заигрывающим голосом: – Да, ты любишь меня. О! не возражай, – я знаю, что ты скажешь: что ты никого не любишь, что ты привык только, чтобы тебя любили. Ты – Возлюбленный, Драгоценный, Идол! Ты отверг Глицеру, которая отвергла Антиоха. Демонасса, лесбиянка, поклявшаяся умереть девственной, легла в твое ложе, когда ты спал, и взяла бы тебя силою, если бы две твои лигийские рабыни не вытолкали ее нагою за дверь. Каллистион, прекрасноименная, потеряв надежду приблизиться к тебе, купила дом напротив твоего и по утрам показывается в окне так же мало одетая, как Артемида в бане. Ты думаешь, что я всего этого не знаю? Но, ведь, между куртизанками говорят обо всем. В ночь, когда ты прибыл в Александрию, мне уже говорили о тебе, и затем не прошло ни одного дня, чтобы предо мной не произносили твоего имени. Я знаю даже вещи, которые ты уже забыл. Я знаю даже вещи, которых ты сам ещё не знаешь. Бедная маленькая Филлис повесилась позавчера на косяке твоей двери, не так ли? Ну вот, это начинает входить в моду. Лида поступила так же, как Филлис. Я зашла посмотреть на нее сегодня вечером, – она была уже вся посиневшая, но слезы ещё не высохли на её щеках. Ты не знаешь, кто это такая, Лида? Ребёнок, маленькая куртизанка пятнадцати лет, которую мать продала в прошлом месяце судовладельцу из Самоса, проезжавшему через Александрию, чтобы подняться вверх по реке, в Фивы. Она приходила ко мне: я ей давала советы; она ничего, ровно ничего не знала: даже не умела играть в кости. Я её часто брала спать в свою постель так как в те ночи, когда у неё не было любовников, и ей негде было ночевать. И она любила тебя! Если бы ты видел, как она прижимала меня к себе, называя меня твоим именем!.. Она хотела написать тебе. Понимаешь ли ты? Но я сказала ей, что не стоит…








Деметриос смотрел на нее, не слыша её слов.

– Да, это тебе все равно, не правда ли? – продолжала Хризис. – Ты ведь её не любил. Это меня ты любишь. Ты даже не слыхал, что я тебе только что говорила. Я уверена, что ты не мог бы повторить ни одного слова. Ты слишком занят рассматриванием, как устроены мои веки, как хороши, должно быть, мои губы, и как приятно было бы прикоснуться к моим волосам. А сколько других уже изведали это! Все те, все те, кто только хотел меня, удовлетворили на мне свои желания:. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Слышишь ли ты, я никому не отказывала!. . . . . . . . . .

. . В прошлом году я плясала нагая перед двадцатью тысячами народа, и я знаю, что тебя там не было. Не думаешь ли ты, что я прячу себя? Ах! зачем? Все женщины видели меня в бане. Все мужчины видели меня в постели. Только ты один никогда не увидишь меня. Я отказываю тебе, я отказываю тебе. Ты никогда, никогда не узнаешь ничего о том, что я из себя представляю, что я чувствую, ни о моей красоте, ни о моей любви. Ты отвратительный человек, самонадеянный, жестокий, бесчувственный и трусливый! Я не понимаю, почему ни у одной из нас не нашлось достаточно ненависти, чтобы убить вас обоих, друг за другом, тебя первого и потом твою царицу.

Деметриос спокойно взял её за обе руки и не отвечая ни слова, с силою склонил ее назад.

Она на минуту испугалась, но вдруг сжала колени, сжала локти, отодвинулась и тихо сказала:

– Ах! Деметриос, я не боюсь этого! Ты никогда не захотел бы взять меня силком, хотя бы я была слаба, как влюбленная дева, а ты силен, как Атлант. Ты хочешь не только своего собственного наслаждения, – ты главным образом хочешь, чтобы я его имела. Ты хочешь видеть меня такою, хочешь видеть меня всю, потому что ты думаешь, что я прекрасна, и я действительно прекрасна. А луна освещает не так сильно, как мои двенадцать восковых факелов. Здесь почти ночь. Да и не принято раздеваться на молу. Я не могла бы, видишь ли одеться без своей рабыни. Дай мне оправиться, ты мне больно сжимаешь руки.

Несколько минут они стояли молча, Потом Деметриос продолжал:

– Надо покончить с этим, Хризис. Ты хорошо знаешь, что я не буду насиловать тебя. Но позволь мне пойти за тобой. Как бы ты не была тщеславна, но эта честь отказать Деметриосу – обойдется тебе дорого.

Хризис продолжала молчать.

Он продолжал ещё более ласково:

– Чего ты боишься?

– Ты привык, чтобы тебя другие любили. А ты знаешь, что нужно давать куртизанке, которая не любит?»

Он начинал терять терпение:

– Я не прошу, чтоб ты меня любила. Я уже устал от любви. Я не хочу, чтобы меня любили. Я прошу, чтобы ты отдалась мне. Я дам тебе за это все золото мира. Я имею его здесь в Египте.

– Я имею его в своих волосах. Я устала от золота. Я хочу только три вещи. Дашь ты мне их?

Деметриос почувствовал, что она потребует сейчас чего-нибудь невозможного и с беспокойством посмотрел на нее. Но она улыбнулась и сказала медленным голосом.

– Я хочу серебряное зеркало, чтобы любоваться своими глазами на свои глаза.

– Ты получишь его. Что ты хочешь еще? Говори скорее!

– Я хочу резной гребень из слоновой кости, чтобы погружать его в мои волосы, как сеть в воду, освещенную солнцем.

– Затем?

– Ты мне дашь этот гребень?

– Ну да. Кончай.

– Я хочу ожерелье из жемчуга, чтобы раскинуть его на своей груди, когда я буду плясать для тебя в моей комнате свободные танцы моей родины.

Он поднял брови:

– И это все?

– Ты мне дашь это ожерелье?

– Какое ты только захочешь.

Она заговорила ещё более нежным голосом:

– Какое я только захочу? Я как раз это и хотела спросить. Ты мне предоставляешь самой выбрать свои подарки?

– Конечно.

– Ты клянешься?

– Клянусь.

– Чем ты клянешься?

– Чем хочешь.

– Клянись Афродитой, которую ты изваял.

– Ну хорошо, клянусь Афродитой. Но почему все эти предосторожности?

– Вот видишь… я не была спокойна… Теперь я спокойна.

Она подняла голову:

– Я выбрала свои подарки.

Деметриос почувствовал беспокойство и спросил:

– Как… – уже?

– Да… Не думаешь ли ты, что я приму какое-нибудь там серебряное зеркало, купленное у смирнского торговца или у неизвестной куртизанки? Я хочу зеркало моей подруги Бакхиды, отбившей у меня на прошлой неделе одного любовника и ещё насмехавшейся злобно надо мной во время небольшого кутежа, который она устроила с Триферой, Музарион и несколькими молодыми дураками, которые мне всё потом передали. Она очень дорожит этим зеркалом, так как оно принадлежало прежде Родопис, бывшей рабою вместе с Эзопом и выкупленной братом Сафо. Ты знаешь, это знаменитая куртизанка, зеркало её великолепно. Говорят, что Сафо смотрелась в него. Потому-то Бакхида так и дорожит им. У неё нет ничего в мире, чем бы она дорожила больше, но я знаю, где тебе его найти. Она раз ночью в пьяном виде сказала мне это. Оно спрятано под третьей плитой алтаря. Она каждый вечер кладет его туда, когда выйдет из дому после захода солнца. Пойди завтра к ней в это время и ничего не бойся: она уводит с собой и своих рабов.

– Это безумие, – вскричал Деметриос. – Ты хочешь, чтобы я пошел воровать?

– Разве ты не любишь меня? А я-то думала, что ты меня любишь… Да, кроме того, разве ты не поклялся? Я думала, что ты поклялся. Если я ошиблась, то прекратим этот разговор.

Он понял, что она губит его, но он дал увлечь себя без борьбы, почти добровольно.

– Я сделаю, как ты сказала, – ответил он.

– О! я знаю сама, что ты сделаешь это. Но ты колеблешься сначала. Я понимаю твою нерешительность. Это необыкновенный подарок. Я его не попросила у какого-нибудь философа. Я прошу его у тебя. Я знаю, что ты дашь мне его.

Она поиграла с минуту павлиньими перьями своего круглого веера и вдруг сказала:

– Ах, да!… Я не хочу также какого-нибудь простого гребешка из слоновой кости, купленного у городского лавочника. Ты мне сказал, что я могу выбирать, не правда ли? Ну так вот, я хочу… Я хочу резной гребень из слоновой кости, который носит в волосах жена первосвященника. Он ещё более драгоценный, чем зеркало Родопис. Он принадлежал когда-то одной царице Египта, жившей давным-давно, у которой такое мудрёное имя, что я не могу его выговорить. Поэтому слоновая кость в нем очень стара и желта, как будто она позолочена. На нем вырезана молодая девушка, идущая по болоту, покрытому цветами лотоса, которые выше её ростом и она идет на кончиках ног, чтобы не замочить их… Это действительно прекрасный гребень. Я очень рада, что ты дашь мне его… Кроме того я имею кое-что против его владелицы. Я в прошлом месяце пожертвовала Афродите голубое покрывало, а на следующий день я уже увидела его на голове этой женщины. Это было слишком скоро и я сердита на неё за это. Её гребень будет мне отместкой за мое покрывало.

– А как я его достану? – спросил Деметриос.

– Ах! Это будет немного труднее. Это египтянка, как ты знаешь, и она заплетает свои двести косичек только раз в год, как все женщины её племени. Но я хочу свой гребень иметь завтра, и ты убьёшь её, чтобы достать его. Ты дал клятву.

Она сделала маленькую гримаску Деметриосу, смотревшему в землю, и поспешно закончила:

– Я, кстати, выбрала и своё ожерелье. Я хочу ожерелье из жемчуга в семь нитей, которое висит на шее Афродиты.

Деметриос чуть не подскочил:

– Ах! на этот раз это уже слишком. Ты не будешь больше издеваться надо мной. Ничего, слышишь же, ничего! Ни зеркала, ни гребешка, ни ожерелья – ты не получишь ничего…






Но она закрыла ему рот рукой и прервала его



Но она закрыла ему рот рукой и прервала его своим заигрывающим голосом:

– Не говори так. Ты ведь хорошо знаешь что ты мне подаришь и его. Я со своей стороны, в этом вполне уверена… Я получу все три подарка… Ты придешь ко мне завтра же вечером… и после завтра, если захочешь, и будешь приходить каждый вечер. В назначенный тобою час я буду ждать тебя в костюме, который тебе будет больше всего нравиться, накрашенная, по твоему вкусу, причесанная как ты захочешь, готовая исполнить твою малейшую прихоть. Если ты захочешь нежности, я буду ласкать тебя, как дитя. Если ты будешь искать необычайных наслаждений, я не откажу тебе и в самых мучительных для меня. Если ты захочешь безмолвия, я буду молчать… Когда ты захочешь, чтобы я пела, ах! тогда ты увидишь… Возлюбленный! Я знаю песни всех стран, знаю такие, которые тихи, как шум источников, и такие, которые страшны как приближение грозы. Я знаю такие наивные, такие свежие, что молодая девушка могла бы их петь своей матери и такие, которых не будут петь даже в Ламисаке, такие, от которых покраснела бы Элифонтис и которые я осмеливаюсь петь только совсем тихо. В те ночи, когда ты захочешь чтобы я плясала, я буду плясать до рассвета. Я буду плясать, одетая в свою тунику со шлейфом или под прозрачным покрывалом, или в шароварах с прорезью и с корсажем с двумя отверстиями для грудей. Но я, кажется, обещала тебе танцевать совершенно голой? Ну что ж, если ты захочешь, я буду танцевать голая. Нагая с головой, украшенной цветами или с распущенными волосами и раскрашенная, как изображение богини. Я умею раскачивать и закруглять руки, двигать грудью, приводить в движение живот, изгибать круп, вот ты увидишь! Перед тем как лечь спать, я танцую на кончиках пальцев на ковре. Я знаю все танцы Афродиты, те, которые танцуют пред Уранией, и те, которые танцуют пред Астартой. Я знаю даже такие, которые никто не осмеливается танцевать… Я тебе представлю в танцах все виды любви. Ты увидишь! царица богаче меня, но во всем дворце её нет ни одной комнаты, которая была бы так полна любви, как моя. Я не скажу тебе, что ты найдешь в ней. Там есть вещи слишком прекрасные, чтобы я могла дать тебе о них какое-нибудь понятие, и другие, слишком странные, чтобы я могла рассказать о них словами. И затем знаешь ли ты, что ты увидишь, что превосходит всё остальное? Ты увидишь Хризис, которую ты любишь и которой ты ещё не знаешь. Да, ты видел только мое лицо, ты ещё не знаешь, как я прекрасна. Ах! Ах!.. Ты будешь изумлён… Ах! как ты будешь. . . . . . . . . . . . . . сгибать мою талию на своей руке, как ты будешь дрожать… как ты будешь изнемогать. . . . . . . . . . . . . . . . . . теле. И как хороши будут мои губы! Ах! Мои поцелуи!..

Деметриос бросил на нее растерянный взгляд.

Она продолжала с нежностью:

– Как, ты не хочешь подарить мне несчастного старого зеркала из серебра, когда ты будешь держать в своих руках все мои волосы, словно лес из чистого золота?

Деметриос хотел прикоснуться к ней… Она подалась назад и сказала:

– Итак, завтра!

– Ты получишь его, – пробормотал он.

– И ты не хочешь взять для меня маленький гребешок из слоновой кости, который мне нравится, когда ты сам будешь иметь мои руки, как две ветви из слоновой кости, обвившиеся вокруг твоей шеи?

Он попытался погладить их… Она взяла их назад и повторила:

– Завтра!

– Я принесу тебе его, – сказал он совсем тихо.








– Ох! я знала хорошо, что это будет так! – вскрикнула куртизанка, – и ты мне дашь ещё и ожерелье из семи жемчужных нитей, которое висит на шее Афродиты, а за него я отдам тебе всё моё тело, подобное полураскрытой перламутровой раковине, и больше поцелуев в твои губы, чем есть жемчужин в море!

Деметриос умоляюще протянул к ней лицо… Она быстрым движением закрыла его глаза и предоставила ему свои роскошные губы…

Когда он раскрыл глаза, она была уже далеко. Маленькая белая тень бежала за её развевающимся покрывалом.

Он без всякой определенной цели направился по дороге в город, склонив голову от невыразимого стыда.




VI. Девственницы


Бледная заря поднялась над морем. Все окрасилось лиловым светом. Пылающий костер, зажженный на башне Маяка, угасал вместе с луной. Беглые, желтые отблески показались на фиолетовых волнах, как лица сирен под сине-лиловыми волосами. И вдруг наступил день.


* * *

На молу никого не было. Город был мертв. Это был ещё мрачный день перед первой авророй, который освещает спящий мир и приносит тревожные утренние сны.

Ничего не существовало кроме тишины.

Подобно уснувшим птицам, длинные суда, выстроенные рядами возле набережных, свешивали в воду свои параллельные вёсла. Перспектива улиц вырисовывалась архитектурными линиями, которых не нарушали ни возы, ни лошади, ни люди.

Александрия была как бы огромною пустошью, напоминавшею старинные города, покинутые много веков тому назад.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/per-luis/afrodita-ili-antichnye-manery/) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



notes


Примечания





1


Ифис (Ифида), дочь земледельца Лигда и его жены Телетусы, воспитанная как мальчик в тайне от отца. Сюжет описан в «Метаморфозах» Овидия.



Если текст книги отсутствует, перейдите по ссылке

Возможные причины отсутствия книги:
1. Книга снята с продаж по просьбе правообладателя
2. Книга ещё не поступила в продажу и пока недоступна для чтения

Навигация